Владимир ([info]wg_lj) wrote,
@ 2009-05-21 21:45:00
Previous Entry  Add to memories!  Tell a Friend  Next Entry
Entry tags:Гражданская война в России, Дм.Мейснер. Записки эмигранта, история, русская революция

Дмитрий Мейснер. «Миражи и действительность. Записки эмигранта» (3)
"Над тусклым рязанским пейзажем поднималось зарево гражданской войны..."

Два многозначительных визита

Зима. Суровая, с бесконечно долгими, ни на один день не уступающими холодами. Чем топить наш чуть-чуть подремонтированный дом? А между тем привычка сильнее самых серьезных препятствий. Как ни теснились мы, понимая, что жить во всем доме нельзя, но каждый все же хотел иметь свой отдельный угол.

Словом, нужно было топить, топить сильно. Из закрытых комнат тянула ледяная струя, и по залу, примыкающему к обитаемой столовой, гулял мороз: окна были там лишь наполовину починены. Топили остатками бревен конного и скотного двора, потом остатками молочной, сухими ветвями и упавшими стволами деревьев сада и соседней с ним рощи.

Пришли дни, когда мы окончательно остались без топлива. Я отправился в волостной совет. Там мне дали ордер не на готовые дрова, а на хворост и рубку сухостоя. Я должен был в лесу сам заготовить себе топливо. Лошади, саней и упряжи у нас не было.

По счастью, я узнал, что несколько хлопинских крестьян также собирались в лес по дрова. Один из них предоставил мне лошадь и сани, и я отправился вместе с другими на заготовку дров, выслушивая причитания близких. Члены нашей семьи, за исключением матери, были немало изнежены и физически слабы, работа руками, даже более простая, давалась нелегко. Главное же, пугал страшный мороз. Одет я был больше по-городски, что тоже пугало. Настало морозное утро, когда мы отправились в ближний лес. Там оказалось людно, наехали крестьяне из соседних деревень. Работали быстро, хотя и ежились от холода. Я был растерян, вертел в руках топор и решительно не знал, что делать. На меня со спокойным и бесцеремонным любопытством деревенских людей смотрели окрестные сельчане, что-то потихоньку спрашивая обо мне у хлопинских крестьян.

За нами наблюдал член волостного совета. Увидев мои почти пустые сани, он стал около меня и, не сходя с места, в упор, молча смотрел на мои беспомощные движения. Я же, увидев его, от смущения и обиды окончательно потерял какую-либо способность работать и молча отошел, наконец, в сторону.

В эту критическую для меня минуту широкими неторопливыми шагами ко мне подошел бедный, многосемейный хлопинский крестьянин Евсей. Раньше у нас в усадьбе он был объездчиком лошадей. Его изрытое оспой лицо было непроницаемо сурово; он молча взял из моих рук топор, пилу и, не обращая на меня и окружающих никакого внимания, начал быстро работать. Я кинулся помогать, но он так же холодно и сурово велел мне вслед за крестьянами, уже готовыми к отъезду, выезжать на дорогу с его наполненными санями. Благодаря Евсею мои дровни были так же полны, как и его.

А вот другой эпизод тех дней.

Лето. Жарко. Нашими собственноручными усилиями починен балкон, выходящий в сторону выездных ворот. Пьем на балконе морковный чай без сахара. Зато большой глиняный кувшин полон молока. Моя старшая сестра, только что приехавшая из Петрограда, находит, что у нас лукуллово пиршество, и чувство сытости после еды, по-видимому, доставляет ей удовольствие. Ее бледное лицо розовеет.

Всем нам приятно было сознавать,что исхудавшая сестра сможет теперь подкормиться, останется с нами в деревне, где получит место сельской учительницы, и вернется в Петроград только затем, чтобы вытащить оттуда нашу тетку.

Вдруг слышим колокольчик. Что такое? Он уже давно не слышен на наших дорогах. Исчез вместе с помещичьими и купеческими
тройками.

Не только колокольчик, но и тройка! Издалека видно, как быстро пылит она. Сомнения нет: тройка направляется к усадьбе.
Но что это? Наши лица изображают глупое удивление, мало того растерянность. Да ведь к дому подъезжает бывшая наша собственная белая тройка, та самая, на которой еще год назад мы разъезжали по округе. Из коляски выходит, с трудом опираясь на тяжелую палку, знакомая фигура. Это в прошлом ремесленник-калека, потерявший в юности ногу, теперь комиссар уездной чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем — ЧК. Разительная перемена произошла в самой внешности этого в самом деле, как я понимаю, незаурядного человека. Раньше этот бедно одетый одноногий ремесленник с его немногими копейками, полученными за случайную работу, производил бы жалкое впечатление, если бы не острый огонек в глазах, не едкость случайно оброненных слов, не скрытая сила, чувствовавшаяся в этом, с юных лет искалеченном человеке. Это была сила не столько тела, сколько беспокойного и непокорного духа.

Сейчас наш знакомец, с которым раньше отец не раз беседовал на всевозможные темы, предстал перед нами подтянутым, с расчесанной на две стороны бородой, с аккуратно подстриженными волосами. Одет он в темный френч и галифе. Прежняя деревянная нога заменена протезом. Теперь он — человек сильный и умный — нагоняет трепет на строптивых кулаков и уж, во всяком случае, в его руках практически почти неограниченная власть над нами — бывшими землевладельцами-дворянами.

Такое торжественное появление на ранее нам принадлежавшей тройке не могло не усилить впечатления. Лицо моей матери — очень горячей и иногда несдержанной — покрылось пятнами. Но все разговоры взял на себя отец. Он был человеком большой внутренней и внешней деликатности, не способным сказать кому-либо не то что обидное, но и просто резкое слово. Человеком исключительной мягкости, сопряженной с известной слабостью, всю жизнь придерживавшимся основного, как он считал, правила — быть абсолютно равным в обращении как с выше- так и с нижестоящими. Если иногда он и нарушал это правило, то только в пользу вторых.

Провел отец всю трудную для него встречу с уездным комиссаром ЧК, как мне кажется, хорошо; встреча же по самому своему смыслу была нелегкой. Мирно начавшийся день закончился в тонах, более соответствующих горячим дням крушения старого мира.
Увидев гостя, отец поднялся со стула и спустился по балконной лестнице ему навстречу не медленнее и не быстрее, чем это делал при приеме приезжающих гостей. Комиссар поздоровался с отцом и сразу, неопределенно улыбаясь, сказал, показывая на тройку: «На ваших лошадках». Отец приветливо и спокойно улыбнулся и просто ответил: «Да, я вижу. Приятно, что лошади в таком хорошем виде. Очевидно, они попали в заботливые руки. Так они не выглядели и у нас».

Гость, видимо, остался доволен ответом. Он начал расхваливать лошадей, как будто желая сказать отцу приятное и вместе с тем продолжая внутренне проверять человека, беседующего с ним.

Так, разговаривая, они поднялись на балкон, и отец представил комиссару свое семейство, которое тот по раз видел прежде в иных условиях. Гость всем нам крепко пожимал руки и всматривался в глаза — не знаю, что он искал в них.

Пригласили посетителя сесть. Он беспокойно, но внимательно осматривался по сторонам. Видимо, наш гость все еще не решил, какой взять тон: строгого начальника, приехавшего на ревизию и, может быть, если окажется нужным, готового к санкциям, или просто посетителя, желающего остаться как бы при более нейтральном обращении. Отец немедленно точно перечислил состав семьи, обрисовал наше правовое положение, взаимоотношения с крестьянами, мотивы переезда и т. д. Все это было в форме простого рассказа знакомого знакомому. Комиссар слушал и продолжал посматривать по сторонам. Тогда отец сам предложил ему пройтись по дому и поглядеть на наше житье.

Оно было очень бедным, и комиссар опытным глазом сразу, очевидно, понял, что тут бывшие буржуи в самом деле превратились в пролетариев. Он, однако, заглянул — правда, очень деликатно — во все углы и закоулки. Потом спросил, почему мы не работаем в поле, на что последовало разъяснение, что мы еще не получили надела. Вероятно, он это знал, но ведь и ему нужно было провести свою роль до конца.
Моя мать сказала гостю, что она старая петроградская учительница, имеет большой стаж педагога и сейчас хотела бы получить в одном из ближайших сел место учительницы.

Комиссар ответил, что в данном случае преподавание для нее возможно. Вообще же нежелательно, чтобы бывшие помещики занимались просвещением. Не исключена контрреволюционная пропаганда.

— Во всяком случае, гражданка, вам никак нельзя обучать в школе вашего села или в прилегающих школах. Это было бы немедленно запрещено.
Пришло время ужина. На стол принесли чугун с картофелем. Поставили бутылку с подсолнечным маслом. Не густо, конечно. Это не была притом какая-либо инсценировка. Так ели мы в самом деле, да еще и радовались.

Комиссар был приглашен к столу. Весело улыбнувшись, он вдруг заспешил во двор к коляске и вернулся оттуда с мешком, откуда вынул закуску и выпивку. Отец очень любезно выразил сожаление, что мы не можем разделить выпивки. Вся семья не пьот, но он лично сделает исключение и подкрепится одной рюмкой.

Вскоре выяснилось, почему гость так задерживается. Он начал говорить о настроении крестьян, о сопротивлении кулаков, о том, что те из бывших помещиков, которые пойдут с кулаками, будут немедленно вместе с семьями расстреляны. Тот же, кто не будет покрывать кулаков, тем докажет, что может быть оставлен в своей усадьбе, получит полный трудовой надел, живой и мертвый инвентарь.

— Если же,— продолжал комиссар,—- в селах или деревнях уезда где-нибудь вспыхнет какая-либо история, о которой уездная чрезвычайная комиссия не будет заранее ничего знать, то первыми будут расстреляны все ближайшие бывшие помещики.

Положение становилось ясным. Комиссар хотел в беседе с отцом и всеми нами проверить настроения крестьян, зажиточной их части, более близкой к помещику. Он не без основания рассчитывал, что враги советской власти среди крестьян скорее всего откроются бывшему помещику.

Отец опять совсем спокойно сказал комиссару, что в селе революция пустила, как он понимает, очень глубокие корни; крестьяне, как бы некоторые из них ни относились к советской власти, в помещиках видят прежде всего своих недавних классовых врагов и в своих беседах помнят об этом. Что же до расстрела, то он знает, что все мы полностью во власти комиссии по борьбе с контрреволюцией, и рассчитывает только на то, что комиссар будет справедливо разбирать правых и виноватых; он даже уверен, что так именно и будет поступать чрезвычайная комиссия.

Комиссар холодно и недоверчиво выслушал ответ и уехал, повторив на прощанье угрозу всех перестрелять, если «что тут будет».

Мы и без того знали, что кулацкие восстания представляют для нас смертельную опасность.

Мы не видели больше «хромого черта», как звали нашего посетителя его кулацкие противники. Мы узнали только, что, когда в отдаленной части уезда вспыхнуло серьезное кулацкое восстание, оно было ликвидировано с исключительной суровостью.

Бежавшие из района восстания, прежде всего молодежь и женщины, отомстили своему противнику — комиссару ЧК. Я говорю сейчас о тех крестьянах, которые были до конца врагами нового строя, кто так и не сумел выбраться из тенет кулацкой психологии. Убили опять же по-своему, с жестокостью, далеко превосходящей ту, с которой обращались с ними.

Над тусклым рязанским пейзажем поднималось зарево настоящей гражданской войны...

Поздняя осень, зачастили дожди. Серой пеленой скрывают они привычные глазу знакомые окрестности. Одиноко нам в эти долгие сиротливые недели. Казалось, бесконечный дождь как бы прячет нас от бушующей революционной стихии. Казалось, мы забыты всем миром!

Однако это не совсем так. Вечерами все чаще и чаще заходят к отцу некоторые сельчане из тех, кто побогаче. Приходят поодиночке, внешне всегда с конкретной целью. Большей частью это какое-нибудь подношение по съестной части. Осень в деревне — время изобилия плодов земных.

Так вот крестьяне несли нам подарки. За этой внешней, хотя не очень разглашаемой частью встречи следовала другая. То была часть политическая.

Для всех нас, особенно для отца, часто очень мучительная.
— Что же, Иван Федорович, слыхали?
— Что такое? Не знаю ничего особенного,— слышится стереотипный ответ отца.
— Как так не знаете? Вам должно все это быть известно. Толчак близко.

Толчаком называли крестьяне адмирала Колчака, об успехах которого в нашей губернии было много слухов. Отец повторяет, что ничего примечательного не слышал.

Начинался понемногу разговор по существу. Посетители прежде всего выражали уверенность, что «Толчак» вернет помещикам имущество, а людей, грабивших имения, накажет. Сами они принадлежали к этой категории, но выражали готовность «ответствовать», лишь бы этим путем избавиться от «коммуны». Идеология и психология крестьянской зажиточной верхушки тогда вполне определились. Отец неизменно отвечал, что не думает, чтобы Колчак решился возвращать помещикам всю землю, с этим покончено.

Но разговоры бывали и более острые. Крестьяне-кулаки, особенно выпивши, начинали яростно бранить власть, рассказывая о восстаниях в разных местах. При этом страшно врали и, наконец, переходили на главную тему: о необходимости активной борьбы. Трудно в данном случае приходилось бывшим помещикам. Ведь помещик был для кулаков только временным попутчиком; мавр должен был помочь справиться с новым врагом, но вместе с ним уйти в небытие.

Помню, как мой отец часто вслух со мной об этом беседовал, чтобы для самого себя уяснить еще раз свое положение и свою позицию. В результате он пришел к твердому решению не только самому не втягиваться в борьбу, но и других, более молодых и по натуре более боевых людей помещичьего класса отговаривать от активности. Он говорил: «Нам в этой борьбе нет места. В русской Вандее мы лишние».

Таковы были настроения в нашем доме, когда однажды очень поздно вечером к нам явился высокий молодой человек, иззябший и промокший под октябрьским дождем. Прошел он прямо через пустой парк, по заглохшим дорожкам. Он постучал, был впущен и, узнав что мы совершенно одни, отрекомендовался. Это был сельский учитель, сын крупного кулака из недалекого от нас богатого торгового села. Отец его мог дать ему полное образование и вывести в «люди». Однако сын не захотел долго учиться, не захотел порывать бытовую связь с селом, из которого
вышел, и, окончив шесть классов уездного реального училища, засел в родном селе сельским учителем.

Кажется, ранее он был связан с социалистами-революционерами. Во всяком случае, он был политически грамотным и активным человеком, сознательно преследующим политические цели. Вот этот-то местный политик, участвовавший ранее в предвыборной кампании в Учредительное собрание, стоял теперь и озирался в нашей тепло натопленной столовой, с убого накрытым грубым сельским столом и рядом непарных стульев. Видимо, он не ожидал встретить такую степень бедности и разорения.

Учитель решительно отказался от всякого угощенья, но законы деревни обязательно требовали сначала закуски, а потом уже разговоров.
Волнуясь, горячо и настойчиво развивал он нам свою аргументацию. Многих крестьян, говорил он, можно легко поднять на восстание. Политика комитетов бедноты, продразверстки, политика внедрения сельскохозяйственных коммун, все усиливающееся преследование кулаков — все это создает исключительно благоприятную обстановку для организованной борьбы. Нужно не пропустить момент.

Антисоветская часть деревни, доказывал нам наш гость, ищет руководства для планомерной борьбы. Если интеллигенты не окажут сейчас помощи, они не исполнят своего долга перед родиной. Если, в частности, еще живущие в деревне помещики, особенно молодые и военные, не станут на этот путь, они пропустят единственный момент опять завоевать себе, если не свои имения — наш собеседник был противником восстановления крупного землевладения, — то во всяком случае политическое влияние и равноправное положение в своих усадьбах и в той части имений, которая им будет оставлена новой властью. Нужно, продолжал он, сочетать крестьянские восстания с борьбой белых армий. Сейчас эти армии наступают, необходимо использовать обстановку и помочь Колчаку, а также Деникину и другим восстаниями в красном тылу.

Словом, молодой гость развернул перед нами целую политическую программу борьбы. Он также хотел от нас немедленного ответа.
Положение создалось щекотливое, так как мы совершенно сознательно не хотели выступать в такой форме против власти, считая, прежде всего, это участие в местной борьбе совершенно бесполезным. Я всецело разделял отношение своего отца к кулацким восстаниям, но понимал трудность его положения: он но хотел быть заподозренным учителем просто в трусости.

Дело было не в боязни опасности.

Мой отец и по возрасту, и по здоровью, и по всему своему складу не годился для острой политической работы вообще, а для руководства восстанием тем более. Как все люди не столько действия, сколько размышления, по столько сильных чувств, сколько тонких оттенков этих чувств, он был человеком рефлекса и самоанализа и хорошо знал самого себя. С этого он и начал свой ответ.

— Посмотрите на меня ближе,— сказал он очень просто учителю,— разве гожусь я для восстаний, для командования, для той кровавой борьбы, на которую вы зовете? В молодости, по окончании военной академии, я оставил военную службу, так как не годился к ней, или она не годилась мне. Органически я не мог быть офицером, хотя все было за это! Как же я буду повстанцем?

Как сейчас помню грустную улыбку отца, всю его немного рыхлую, внезапно за революцию состарившуюся фигуру.

Потом отец перешел к общей политической обстановке. Над всеми его доводами преобладала тогда глубокая разочарованность и потерянность человека, уязвленного в самых глубоких своих верованиях, надеждах и чаяниях. Он был до кончиков ногтей человеком старого, уходящего мира, но с сильным либерально-радикальным оттенком. Такие люди в самой своей основе были революцией внутреннее сражены гораздо больше, чем «стопроцентные» консерваторы и реакционеры.

Вероятно, нашему гостю было нелегко проникнуть в эту сложную, весьма противоречивую, во многом чуждую ему психологию. Он, однако, почувствовал искренность волнения отца. Правдивость его молчаливой, обычно только для себя сохраняемой горечи.

За меня говорил тоже отец. Здесь он был категоричен. Он защищал тут безопасность, жизнь самого дорогого ему существа, своего единственного сына.

— Мой сын,— сказал отец,— разделяет мою точку зрения. Он не будет повстанцем. Если судьба пожелает того, он должен бороться за Россию иначе.
Увидев оттенок разочарования и нетерпения в глазах учителя,

он добавил:

— Он, если сочтет нужным, пойдет туда, куда его пошлет совесть, но в крестьянских восстаниях я не хотел бы его видеть.

Я хорошо видел, с какой натугой произнес он эти слова, и часто потом, попав в белую армию, вспоминал этот глубоко нас всех взволновавший разговор.

Учитель понял, что миссия его окончена. Он сам прервал беседу и попрощался сдержанно, но все же дружески. Не знаю, что с ним стало. Больше мы его не видели.

Посещение же это осталось в памяти; тогда в наши, хотя и совсем необычные, но вместе с тем серые дни ворвалась струя иного воздуха, струя жестокой, не на жизнь, а на смерть, борьбы.




Create an Account
Forgot your login or password?
Login w/ OpenID
English • Español • Deutsch • Русский…