Владимир ([info]wg_lj) wrote,
@ 2009-05-21 21:49:00
Previous Entry  Add to memories!  Tell a Friend  Next Entry
Entry tags:Гражданская война в России, Дм.Мейснер. Записки эмигранта, история, русская революция

Дмитрий Мейснер. «Миражи и действительность. Записки эмигранта» (4)
Типажи крестьян

Карповы и Терентьевы

Довольно часто в наших дверях появлялась грузная, высокая фигура в поддевке. Это был богатый купец и заводчик из села Кунатипо — Ергушов.
Старый, но сильный, как богатырь, он был мне памятен еще с детства тем, что ударом пальца, отогнутого от ладони, разбивал кусок самого крепкого иссиня-белого сахара, отколотого от сахарной головы.

За последний год Ергушов потерял и силу и апломб местного миллионщика. У него все отобрали, изгнали из его богатого дома, и он вернулся в деревню, откуда вышел. Жил он в ней на крестьянском положении с женой, красивой жеманной купчихой. Дети, учившиеся в Москве, все куда-то поисчезали. Про одного сына Ергушов знал, что он у белых. Он это тщательно скрывал от властей, но с нами очень любил об этом говорить, гордясь, что сын у него «герой».

Революцию он ненавидел тяжелой и абсолютной ненавистью.

В мирное время он принадлежал к самому консервативному купечеству, принимал участие во всяких верноподданнических выступлениях, хотя никакой активной политикой, разумеется, не занимался, весь погруженный в дела, в которых был великий дока. У него, как говорили, было особое торговое чутье, особенно по части помещиков, запутавшихся в долгах и ищущих скорой продажи леска или целого имения.

Сам создавший и умноживший свое состояние, сам из деревенской избы пришедший в богатые хоромы, он ненавидел большевиков вдвойне: как разорителей его благосостояния и как носителей не совсем ему ясной, но глубоко ненавистной уравнительной доктрины.

Социалистическая революция не только пустила его по миру, но и посягала на основы всего его жизненного пути, которым он так гордился. Если бы большевики просто, как он говорил, «ограбили» без всякой идеологии, он с этим помирился бы легче. Но он не мог смириться, что под «грабеж» подводится какой-то очень серьезный идейный фундамент. В этом Ергушев видел всего только обман. Сидя у нас в своей грязной, затасканной поддевке из самого тонкого сукна, он все «разоблачал» большевизм, восхвалял старые времена и их представителей.

В них он видел один только грех: не уберегли. Не уберегла Россию и своего в ней положения. Виновниками в случившемся он считал главным образом дворян, и в частности помещиков. Своей слабостью они повинны в том, что власть перешла к «голодранцам».

— Эх, Иван Федорович,— говорил он отцу,— кабы такие, как я, в Петрограде правили, задавили бы мы их, как слепых котят.

Лицо его при этом дышало такой холодной ненавистью и сильной когда-то, но уже надломленной волей, что в неприятном положении «котят» в этих могучих руках не могло быть сомнения.

«Себя погубили и нас с собой»,— добавлял он, укоризненно глядя на моего отца, который, по-видимому, в силу каких-то черт, если не своей биографии, то своего характера, причислялся к виновным. По представлению Ергушова, он был в числе тех, кто «не уберег».

Беседа с Ергушовым не доставляла отцу особого удовлетворения: оба они были, каждый по-своему, противниками большевизма, но источник, характер, а также самая степень их непримиримости были очень пазличны.

С крестьянами Ергушов подчеркнуто не хотел общаться. Своим презрением он, так сказать, наказывал их «глупость». Крестьяне ненавидели Ергушова: для них он был свой брат, выскочка, раньше «сосавший кровь», а теперь воющий о своем добре.

А вслед за Ергушовым частенько, особенно в зимние месяцы, приходили к нам в гости и местные зажиточные крестьяне. Скажу сразу вперед: тогда я видел ближе кулацкую часть крестьянства, его меньшинство. Крестьян, активно ставших на путь новой жизни, пришлось нам узнать многим меньше; они не искали встреч с такими, как мы.

Мне же лично выпало на долю много разговоров с крестьянами; они велись изо дня в день и были связаны с разными практическими сторонами нашей деревенской жизни. При этом беседа почти всегда переходила в конце концов на политику. Она тогда перестала быть достоянием немногих, или избранных, она властно стучалась во все двери.

Вспоминаю одно морозное, но приятное, тихое солнечное утро. Дело было на исходе зимы, что-то в конце февраля. День праздничный, воскресный. С утра отправляюсь по делам в Хлопино.

Там меня затащил на тяжелые, жирные, но необыкновенно вкусные пшенные блины один немалого достатка, если не просто богатый, а таких было очень немного, знакомый крестьянин В. В. Карпов. После взаимных приветствий и всяких добрых слов в центре беседы оказались опять же политические события последних лет.

У хозяина большой, красивый лоб, на который спускаются кудри седеющих волос. Он высок и строен, у него большие, ясные обманчиво-мечтательные глаза. Он ведет жизнь кулака, сильно зажимист и даже скуп, но материальные ценности все же не полностью владеют им. Надо сказать, что он часто бывал навеселе и таким же встретил меня и в этот раз. Очень скоро он разразился целой филиппикой против существующего порядка вещей. Вся большевистская революция произошла, твердил ои, без надобности. Лучше она, во всяком случае, не сделает. Какая от Октября польза? Единственное достижение, говорил он, это то, что землероб получил землю. Однако, хотя это и успех, но теперь уже видно, что «хозяйственный» крестьянин от этой земли все равно ничего иметь не будет. Землю «по коммунам растащут». Также отрицательно судил Карпов и о «феврале».

— А Февральская революция, зачем она была нам? Земля все равно продавалась помещиками и переходила к нам, к тому же законным путем. Да и землю-то крестьянам решилась дать даром не Февральская, а только Октябрьская революция. Дала, да как бы назад не взяла!

Не одобрял мой собеседник и помещиков, цеплявшихся за землю.

— Нечего господам в поле делать. Люди они ученые, пускай в городах по министерствам служили бы...

Нет, не такие, как Карпов, определяли собой лицо деревни. Они только делали свое дело: вступили тогда в жестокую борьбу с новым строем. Картины этой борьбы, где бы она ни происходила, на юге или севере, на востоке или западе, всюду были почти одинаковы. Они с изумительной силой переданы на страницах «Тихого Дона» и «Поднятой целины», удивительно ярких, поучительных и правдивых произведениях русской литературы XX века.
В памяти встает еще один деревенский собеседник, тоже по-своему колоритная фигура. Я никогда ранее не видел вблизи крестьянских свадеб, и вот однажды привелось.

Интересен был разговор, который вел со мной отец невесты, взятой из далекой деревни. Человек он был не старый, очень степенный, среднего достатка, красивый и совершенно непьющий. Я тоже, несмотря на уговоры хозяев, ничего не пил. Может быть, этот внешний повод нас сблизил.
Когда в избе было уже много, очень много выпито, хозяин вдруг наклонился ко мне и за спиной соседа спросил доверительно и просто: «Что же, будем в будущем году живы?» Я опешил, но все же нашелся ответить вопросом нее: «Вы или я?»

Он возразил упорно: «Оба!» Не зная, куда клонится беседа, я молчал. Крестьянин как бы лениво потянулся и продолжал епокойно: сколько лет он живет, а вот раньше никогда не думал, как теперь. «Почему?» — спросил я.— «Потому,— ответил он,— что все прежнее рушится».

— Да,— продолжал мой собеседник холодно и авторитетно,— коли с высокой горы камень бросить, обязательно на самое дно полетит. За что ему зацепиться?

Сказал с такой силой, что до сих пор слышу эти слова, вижу выражение его лица и яркие глаза, смотревшие на меня в упор.

Одного я не понял — радуется ли он этому «дну» или ужасается. Говорила ли в нем просто тревога по поводу крушения привычного ему мира или столь близкая людям известного типа радость, что все летит куда-то к чертовой матери, или, наконец, он чувствовал за этим «дном» начало новой, лучшей жизни...

А теперь еще раз о тех крестьянах 1919 года, которые шли но против власти, а с властью.

Было их много, по лично я знал немногих из них. Однако в две такие семьи нашей деревни заходил не один раз. В них жили два брата Терентьевы. На селе их считали коммунистами. Один пз них, во всяком случае, состоял в партии. Старшего брата звали Иван. Он был беден и незадачлив в жизни. Его маленькие, беспокойные глазки всегда с подозрением смотрели на окружающий мир, как будто ждали новых неприятностей и бед. В них не было, однако, ни запуганности, ни забитости. Скорее был вызов.

Иван Терентьев в девятнадцатом году был председателем комитета бедноты, и с ним я имел дело не один раз. Помню один разговор, когда он уделил мне больше времени, чём обычно.

— Вот вы ходите теперь ко мне,— сказал он, холодно улыбаясь,— и мы вам даем, что причитается, но только не думайте, что старое назад вернется.
Я ответил, что мы не думаем о возвращении старого. Терентьев же блеснул глазами и продолжал:
— Ведь вы долгий срок владели землей не по праву. Земля не принадлежит и не может принадлежать одному человеку или семейству. Она — достояние всего народа.

Помещикам же и кулакам, по его убеждению, давать ничего не надо: они слишком много имели раньше. Вообще эти люди должны уйти из деревни.
Терентьев тут же смягчил это заявление замечанием, что он вовсе не против нас лично, а вообще против всех помещиков и капиталистов, а также сельских богатеев.

Он был крестьянином прежде всего, в соответствии с этим и рассуждал:
— Наш главный интерес — земля! Для того же, чтобы обеспечить правильное распределение земли,— продолжал Терентьев,— ладо сосредоточить на местах всю власть в комитетах бедноты. 'Гам знают врагов коллективизма и сумеют с ними справиться.

Так рассуждал обитатель одной из изб, которых боялась зажиточная часть нашей деревни. Время было горячее, и неудивительно, что как-то раз Терентьев, желчно и зло рассмеявшись, сказал мне: «А на какой березе прикажете меня повесить?»

Белые в то время имели успехи. Я тоже засмеялся и спросил, почему он задает такой вопрос. Сказал, что совсем не жду перемен и что он — председатель комитета бедноты — нам никогда не вредил и на березах нас не вешал, хотя, может быть, и мог бы.

Иным был младший брат нашего председателя комитета бедноты, обитатель второй избы, которого тоже опасались Анилины и их друзья. Константин Терентьев долгое время был солдатом. С войны он привез большую дозу озлобления и, кроме того, отвык от крестьянской жизни и работы. Октябрьскую революцию он воспринял, прежде всего, как путь к сведению счетов с оскорбившим его и ненавидимым им офицерским миром. В революции, в противоположность старшему брату, его прежде всего привлекало пе отнятое у обеспеченных классов имущество, не отнятая у помещиков земля — от земли он отвык, его привлекала власть. Власть в руках таких, как он. Константин Терентьев по опыту знал, что в жизни за все ценности нужно бороться, и был готов к этой борьбе.

Приходя в волостной совет, я видел, с каким удовольствием смотрит он на бывших буржуев, дожидающихся своей очереди для разговора с ним.
Он искал выхода своей горячей, страстной натуре, и па этом, как он сам как-то сказал в кругу людей, среди которых был и я, он сошелся с большевиками. Партия была ему необходима, она вывела его в люди. Не знаю, сумел ли Константин Терентьев потом в самом деле стать сознательным коммунистом. Может быть, и да.

...Что нового внесли уже тогда великие события в крестьянский быт?

С вековой тишиной русской деревни решительно покончено. Происходила коренная ломка, великая переоценка ценностей, всего и во всем.
Зажиточные, «справные» хозяева нервничают. Они режут не только скот, но и кур, так как ждут не то их конфискации, не то регистрации. Гражданская война, бушующая на окраинах и юге России, дает себя знать и у нас. Рязанские крестьяне ждут грозных событий и готовятся к возможности личного в них участия: зажиточное меньшинство — на одной, основная масса — на другой стороне.

Все это вместе создает неповторимую картину сдвинутости с места всего деревенского быта.

Крестьянская психология того времени — богатых крестьян и немалой части середняков, по крайней мере так представлялось нам тогда из нашего хлопинского уголка,— колеблется и мечется между радостью, что помещичьи земли перешли к крестьянину, надеждой на какой-то неопределенный неформулируемый, «свой», крестьянский порядок вещей и опасением, что эти достижения пойдут прахом. Опасением, что то новое, что начинает строиться, это не совсем понятное новое окажется не «своим», не коренным крестьянским.

Зажиточный крестьянин этих месяцев часто озлоблен, дезориентирован, нетерпелив. Он легко переходит от надежды к'отчаянию, он хочет всего и не знает, как удержать то, что имеет;мало ого, он часто не знает, чего же ему хочется!

Конечно, по-иному было с теми, кто уже сознательно стоял на стороне Октябрьской революции, на стороне советской власти. В деревне с огромной силой закипала новая жизнь. Как грибы, вырастали клубы, кружки по ликвидации неграмотности, бурно развивалась самодеятельность. С каждым месяцем ширилась проводившаяся в деревне культурная и политическая работа.

Мы, хотя и жили на обломках старого мира, это тогда видели. Моя мать даже принимала в клубной работе участие. Но в целом мы все же оставались в стороне от этого процесса, так сказать, по ту сторону баррикады.

В этой сложной обстановке быстро умирал вековой быт. Помещик ниспровергнут, кулак следует за ним, царь расстрелян, собственность, даже частично своя, крестьянская, колеблется. Деньги текут рекой, но на них трудно что-либо купить. Молодежь выходит из повиновения: революционный город и новые люди несут ей новые заповеди. Она их толком еще не знает, но в них властно звучат влекущие ее лозунги.

Не берусь далее рисовать картину смятенного быта маленькой, серой деревушки, доверху занесенной снегом, где сугробы лежат выше крыш и к выходным дверям прорыты целые туннели.

В этой деревушке, как и в десятках, сотнях, тысячах и десятках тысяч таких же или подобных, кипят великие социальные страсти, до основания потрясшие огромную страну и могучим призывным набатом отозвавшиеся во всем мире...




Create an Account
Forgot your login or password?
Login w/ OpenID
English • Español • Deutsch • Русский…