Владимир ([info]wg_lj) wrote,
@ 2009-05-26 23:07:00
Previous Entry  Add to memories!  Tell a Friend  Next Entry
Entry tags:Дм.Мейснер. Записки эмигранта, белая эмиграция, история

Снова из Дм.Мейснера («Миражи и действительность. Записки эмигранта»):
Любопытное про рюриковичей, братьев Долгоруких в эмиграции.

Последние могикане

А теперь с верхних политических ярусов надо спуститься в партер и ложи бенуара.

Уже в первые месяцы моей жизни в Праге и работы в студенческих организациях я сразу же очень заинтересовался той разгорающейся внутренней борьбой и явными разногласиями, которые возникли, а потом и бушевали между членами ЦК кадетской партии, оказавшимися за границей. Эта борьба в последующие годы развернулась широко, выйдя далеко за пределы партийного руководства.

До сих пор помню,как я был ошарашен, когда, приехав в Софию, на большом политическом собрании услышал доклад одного из руководителей правого крыла кадетов А. В. Карташова, плевшего сказки и небылицы о том самом Галлиполи, откуда я только что попросту бежал, отдавая себе отчет в том, что «белое движение» окончательно кончилось и начинать сказку про белого бычка сначала по меньшей мере ни к чему. У Карташова же была все та же линия — продолжающегося «кубанского похода». Этот ученый человек, министр правительства Керенского, ораторствовал перед тысячной аудиторией внимательно слушавших русских беженцев, растерянных, дезориентированных, несчастных, ищущих объяснения случившейся катастрофе. Карташов ораторствовал, закрыв глаза, в данном случае в прямом смысле этого слова — такова была его манера публично выступать. Но глаза его были крепко сомкнуты и в переносном смысле, иначе он не мог бы так баззастенчиво искажать истину.

Он внушал слушателям важность сохранения белой армии во что бы то ни стало. Говорил о том пафосе продолжающейся борьбы, которым она будто бы живет. На самом же деле о возможности скорого продолжения борьбы в Галлиполи мало кто думал, там преобладало уныние, а у более активных людей — стремление вырваться на чистый воздух. Психология перманентного «кубанского похода» как-то окрепла позже, когда палатки галлиполий-ского лагеря и французский солдатский паек стали лишь воспоминанием. Когда верность «белому движению» для огромного большинства тех же галлиполийцев стала только академическим лозунгом, мало к чему обязывающим.

Карташов говорил о долге политических руководителей эмиграции поддержать своим авторитетом белую армию, потерявшую после своего поражения всякое значение. Он хотел быть одним из ее идеологов. Таким было содержание этого выступления, поразившего меня тогда полной оторванностью от действительности и элементарной правды. Такова же была и вся позиция правого крыла кадетской партии, не желавшего порывать с идеологией «белого движения».

Потом, побродив по разным эмигрантским центрам, лично познакомившись с их руководителями, я увидел, что в самом деле целый ряд виднейших руководителей этой партии полностью разделял карташовскую позицию. Они ее только несколько по-разному формулировали, каждых! по-своему в соответствии со своим личным темпераментом, с личным прошлым, со своей долей участия в белой борьбе.

Такова же была линия князя Павла Долгорукова, потом плохо кончившего свою жизнь. Братья-близнецы Долгоруковы, принадлежавшие по рождению к высшей русской аристократии, оба с молодых лет примкнули к либеральному лагерю тогдашней русской общественности. Оба они заняли в нем руководящие места, может быть, в значительной мере благодаря своему имени. Оба активно участвовали в политической работе кадетской партии, формальным председателем которой одно время и был Павел Долгоруков. В либеральных кругах в старой России его прозвали «лидером без слов». Действительно, Павел Долгоруков не отличался красноречием, а реально линию партии определяли другие ее руководители.

Оба брата были люди далеко незаурядные, с сильными характерами. Их друзья, как и их противники, часто говорили, что Долгоруковы органически не знают чувства страха. К борьбе же в условиях революции они оба были мало пригодны, чтобы не сказать вовсе не пригодны.

Характерен рассказ за самоваром их приятеля и политического единомышленника, министра путей сообщения Временного правительства при Керенском П. П. Юренева. Юренев, как и Павел Долгоруков, ожидал в Москве — дело происходило в 1918 году — возможности пробраться на юг в стан белых, чтобы принять участие в гражданской войне. Оба были на нелегальном положении, скрывались. Это, однако, не мешало Долгорукову выходить но утрам на московские бульвары и сидеть на скамеечке погруженным в чтение газет. Темные очки и сбритая борода были малой гарантией его законспирированности. Когда знакомые с изумлением перед ним останавливались и спрашивали, что же он в Москве делает, он неизменно отвечал: «Долгорукова в Москве нет, что же до меня, то я читаю тут советские газеты».

Юренев уехал в глушь Новгородской губернии и там ожидал от Долгорукова вызова в Москву, чтобы двинуться с ним на юг. Условились о конспиративном письме, которым Долгоруков известит Юренева. Такое письмо и было получено. Престарелая тетушка вызывала Юренева на определенный день и час в Москву на похороны своего мужа. Письмо было торопливое, слезливое вполне естественное, и Юренев был доволен, пока не дошел до подписи, где значилось: «Ваш князь Павел Долгоруков».

Так вот этот «великий конспиратор» проживал первые годы эмиграции в Париже, твердо стоя — в соответствии со всей своей психикой — на традиционных белогвардейских позициях. Однако это был человек, хотя и не глубокой,но свободной мысли, и он не мог не ощущать: что-то в этих позициях не все в порядке. Павел Долгоруков, как и его брат Петр, которого я близко знал по Праге — с ним я много лет работал в эмигрантских организациях,— любил ясность, любил находить ее сам и не затрудняться препятствиями. Он и тут хотел разобраться до конца в том внутреннем расхождении, которое начинал ощущать с проводимой им линией. А кроме того, и, вероятно, это было главное, его грызла в душной парижской комнатке постоянная, свирепая тоска по родине. Так пришел Павел Долгоруков к решению отправиться в Советский Союз, посмотреть на тамошнюю жизнь.

Он при этом не отказывался и от задачи связаться со своими бывшими единомышленниками и, если можно и нужно, организовать их для антисоветской работы.

Словом, в один какой-то день он исчез из Парижа. Долгоруков переправился через Польшу в Советский Союз, где и странствовал в виде престарелого, обросшего неряшливой бородой крестьянина.

Первая поездка сошла ему с рук. Его снова видели на парижских улицах и в кафе. Долгоруков поехал вторично, но был задержан в Харькове или где-то возле этого города и расстрелян по процессу 48-ми, имя его стояло в списке первым.

Долгоруков был непримиримым врагом советского строя и советской власти, сознательно идя на то, что его встретило. Так, вероятно, и поняли его те люди, которые решали его судьбу.

А вспомнил я его прежде всего как одного из упорных представителей все того же мертворожденного лозунга — «кубанский поход продолжается». Только Долгоруков, усомнившись в нем, ушел один на передовую линию того фронта, который ему рисовался, а фронта этого на самом деле почти уже и не было.

Общественные работники эмиграции, занятые прежде всего ее бытом, благоустройством,—члены правления Объединения русских эмигрантских организаций в Чехословакии имели в своих рядах а качестве одного из бессменных руководителей человека, очень заметного не только по звучному имени, которое он носил, но и по многим своим, далеко не так часто встречаемым качествам.

Когда я вспоминаю этого человека, мне всегда приходит на память холодное, ветреное октябрьское утро. Стоя на передней площадке трамвая, я спешил по какому-то делу в район, где находилось министерство иностранных дел. Было это еще задолго до войны. Путь шел по широкой красивой каштановой аллее, одному из живописнейших уголков Праги. Трамвай обогнал высокого, старого, сильно уже согнувшегося грузного человека в длинном, когда-то, вероятно, дорогом, но очень ветхом пальто, в необыкновенно потрепанной шляпе и низко спустившихся на полуботинки брюках, наверное, давно не встречавшихся с утюгом. Когда этот человек повернул немного влево и я увидел его сзади, в глаза мне бросились большие дыры на его носках. Так, с этими голыми пятками, рюрикович Петр Долгоруков-младший близнец торопился в министерство иностранных дел.

По разным делам ходили русские эмигранты в это министерство. Часто, чтобы о чем-то похлопотать для себя. Но можно было с уверенностью сказать, что Долгоруков, заместитель председателя Объединения русских эмигрантских организаций, шлепал по лужам в холодное осеннее утро лишь для того, чтобы упорно и даже надоедливо просить за какого-нибудь нуждающегося беженца.

Петр Долгоруков, как и его брат Павел, с самых молодых лет увлекался политикой. Он был даже когда-то товарищем председателя первой Государственной думы, подписал Выборгское воззвание, «пострадал» за него — не мог быть избираем в дальнейшие Думы — и проживал в богатом своем имении Курской губернии. Эта тяга к участию в политической жизни, эта его внутренняя уверенность, что он должен деятельно участвовать в решении политических вопросов, жила в нем и в эмиграции. Он плелся в хвосте тенденций белой борьбы, находясь к тому же всегда под влиянием окружающих его, более сильных в политическом отношении людей, которые беззастенчиво использовали его для пропаганды какого-либо очередного никчемного начинания. Так это было при разговорах о созыве так называемого «зарубежного» съезда, на котором вся антисоветская эмиграция должна была по представлению непримиримых сторонников «активной» борьбы объединиться, чтобы нанести советской власти «последний и решительный удар». Долгорукова упорно склоняли также выступить в пользу замены ставших традицией «дней русской культуры» — обычно в такие дни отмечались какие-либо крупные события или даты культурной истории России — «днями непримиримости». Эти «дни» — кстати сказать, затея эта успеха не имела — должны были культивировать среди начинавшей освобождаться от старого гипноза эмиграции все ту же бессмысленную и безнадежную идеологию «кубанского похода», который будто бы наперекор очевидности и здравому смыслу все время продолжается или, во всяком случае, вот-вот продолжится.

В политической области Петр Долгоруков не только не ушел вперед от тех же сотоварищей по русскому либерализму, которых я здесь вспоминаю, но и оставался часто позади многих из них. Выходило так, что он неуклонно склонялся всегда, когда предстоял выбор, к более реакционным кругам, к тем, кто хранил верность «историческим традициям», официальной церковности и всему тому кругу идей и представлений, который тому же Долгорукову в его молодости был достаточно чужд. Если, в частности, в Праге Долгоруков с неохотой встречался с «левыми» людьми, хотя бы с теми же эсерами, то в былые годы его отношение к ним было другим. В 1906 году, например, когда он после подписания Выборгского воззвания опальным политическим деятелем отсиживался в своей усадьбе, произошел в этом смысле показательный эпизод, о котором он сам мне как-то рассказывал.

Под вечер в его кабинет вошел слуга и сообщил, что в дом пришла монахиня, желающая лично с ним побеседовать. В те годы, вспоминал Долгоруков, он к монахиням отношения не имел и потому просил узнать, что пришедшей нужно, зачем именно она пожаловала. Монахиня продолжала настаивать на личной беседе с глазу на глаз. Долгоруков принял ее в своем кабинете и, когда она вошла, увидел закутанную не только в монашеское одеяние, но и в большую шаль невысокую женщину, которая степенно, совсем по-монашески, ему поклонилась, а потом, когда слуга оставил комнату, быстро подошла к нему и, подняв руку, спросила: «Неужели не узнаете, Петр Дмитриевич? Я ведь Брешко-Брешковская. За мной следит со всех сторон полиция, и мне нужно пожить у вас в усадьбе».

— Делать было нечего,— вспоминал Долгоруков,— и мы провели несколько вечеров в интересных беседах и долгих спорах с Брешковской, которую я раньше почти не знал.

Петр Долгоруков часто уезжал летом из Праги в Карлсбад (ныне Карловы-Вары). Его жена болела печенью, а он любил этот курорт больше по старым воспоминаниям. У него почти совершенно не было денег и жил он там в какой-то жалкой комнатушке, привозя с собой примус, который и был основой их благополучия. Но Долгорукова это нисколько не смущало. Он гулял по парку и чувствовал себя отлично. Как-то, проезжая через Карлсбад далее, в Мариенбад (ныне Марианске-Лазне), я встретил его недалеко от памятника Бетховену. Долгоруков шел один, чему-то весело и хитровато улыбаясь.
— Чему вы, Петр Дмитриевич?
— Да вот, представьте, прохожу я мимо того вот фешенебельного отеля, окликает меня старый швейцар: «Князь,— кричит он мне почему-то по-французски,— вы помните меня?»

Я действительно узнал его. В старые годы он стоял на своем посту в галунах, изъясняясь с гостями на многих языках. «А помните,— говорит,— князь, вы у нас останавливались и вот здесь, у этих окон сидели в кафе с господином Клемансо и заказывали свой завтрак»...

Долгоруков пошел со мной к автобусу, на котором я должен был ехать дальше и на прощание задумчиво мне сказал: «Я ведь тогда действительно встречался с Клемансо... Наше правительство вело переговоры с французами о займе, а мы ставили какие-то условия, вставляли палки в колеса... Я не знаю, были ли тогда либералы правы?..»

Долгоруков пересматривал свое прошлое и жался к старым, отмершим охранительным началам. Таково его настроение после Октябрьской революции и гражданской войны. Но о былом богатстве, известности и знатности, галунах швейцара нарядного отеля и самого общества прославленных политических деятелей, мне кажется, он не жалел.

<...>




Create an Account
Forgot your login or password?
Login w/ OpenID
English • Español • Deutsch • Русский…